Купе смертников - Страница 36


К оглавлению

36

Она не плакала, но глаза ей как бы застилал туман, и она плохо различала здание вокзала, автомобильную стоянку перед вокзалом, автобусы, отъезжающие в сторону площади Бастилии, весь этот город, о котором она долгие месяцы мечтала, как глупая тетеря, как чокнутая провинциалка.

Завтра ее уволят. Вернее всего, заберут и комнату. Все, вероятно, кончится, так и не успев начаться. Три дня назад, всего три дня, она рисовала себе свой приезд в Париж, у нее был аппетит маленькой хищницы, крепкие зубы, которые два раза в день она чистила пастой «Сельжин», лучшей лечебно-профилактической пастой, голубое Пальто, купленное всего лишь месяц назад, чудесные белокурые волосы, красивые ноги, большие голубые глаза, от взгляда которых у нее самой замирало сердце, когда она смотрелась в зеркало, она умела грамотно и быстро печатать, в чемодане у нее лежали диплом Школы Пижье, три платья и три юбки, а в сумочке — пятьдесят тысяч франков.

А вместо всего того, что ее ждало, она встретила этого парня, этого недотепу, который, верно, еще даже и не брился ни разу, этого избалованного мальчишку, который считает себя одним из чудес света и думает, что вокруг все чокнутые, который шага не может ступить, чтобы не попасть вам под ноги и не разорвать вам чулки, мой малыш, мой дорогой, мой любимый, мой Даниель.

Она вдруг осознала, что едет в автобусе в сторону площади Бастилии и ей следует взять билет. Она купила билет до самой площади, Боже, как все это ей надоело, дальше она пойдет пешком, куда глаза глядят, с карамелькой во рту и вкусом поцелуя на губах, вот тогда она даст волю слезам, никто не увидит, как я плачу, он разорвал мне три пары чулок, и я хочу умереть, клянусь жизнью, я хочу умереть, раз я больше его никогда не увижу.

На площади Бастилии, когда она уже вышла из автобуса и шла, размахивая руками, потому что забыла сумочку в четыре часа в конторе, она впервые подумала: «Я уже была здесь, но тогда он был рядом со мной, это было и ужасно, и чудесно, если бы мама об этом узнала, она бы упала в обморок, но мне наплевать на все, наплевать, тем хуже для меня, я плачу».

Она плакала, проходя через площадь, плакала, как последняя дура, настоящая тетеря, мне наплевать, а те, кому это не нравится, могут на меня не смотреть, мне наплевать, какая огромная площадь, черная и блестящая, окруженная со всех сторон далекими огнями фонарей. Дала ли я ему денег, чтобы он смог хотя бы поесть в поезде?

Здесь она уже была вместе с ним. В каком бы месте этого сырого промозглого города она теперь ни оказалась, она будет вспоминать, что уже побывала здесь с ним в эти два дня. Когда же это было? В субботу. В такси.

«Не стану прямо сейчас возвращаться домой, — решила она. — Пойду пешком до Пале-Руаяль, найду какое-нибудь не очень ярко освещенное кафе, закажу глазунью из двух яиц, буду есть и читать газету, а потом отправлюсь пешком на улицу Бак. Поднимусь к себе, приведу в порядок комнату, словно ничего и не случилось. Или же зайду в какой-нибудь бар и буду валять дурака. Буду болтать с парнями, танцевать, выпью что-нибудь покрепче, чтобы закружилась голова и я смогла бы обо всем позабыть, но что может заставить меня позабыть Даниеля?»

Три дня назад, в пятницу вечером, она расцеловалась с матерью и младшим братишкой на вокзале в Авиньоне. Села в поезд, у нее были крепкие зубы маленькой хищницы и счастливая улыбка, при виде которой мама сказала:

— Тебе совсем не жаль, что ты расстаешься с нами?

А она ответила:

— Мы скоро увидимся! На Рождество! Всего через три месяца, это же пустяки. А что значат три дня?

Он стоял, вытянувшись, как солдат на посту, в тамбуре возле туалета, у самой «гармошки», ведущей в соседний вагон, готовый перейти туда, как только появятся контролеры, светловолосый, с перекинутым через руку плащом, в мятом твидовом костюме, у него были глаза побитого пса и на редкость дурацкий вид.

Поезд уже отправляли. Он наклонился, чтобы помочь ей поднять в вагон чемодан, потерял равновесие и вот тогда-то и порвал ей первую пару чулок.

Она сказала ему со злостью: «Пустите, я уж как-нибудь справлюсь сама». У нее еще болела лодыжка, по которой он ее стукнул. Петли на чулке поползли, и закрепить их было уже невозможно. Не стоило даже доставать лак для ногтей, чтобы склеить края дырки.

Он не извинился, он не умел извиняться. Он стоял рядом, дурак дураком, и сказал:

— А он тяжелый. — И, глядя своими печальными глазами, как она приподнимает подол, чтобы взглянуть на порванный чулок, добавил (этого ей только не хватало): — Теперь только на выброс. У меня на подошвах железные штуковины, мне их мама поставила, я всем рву чулки.

Поезд уже шел полным ходом, и она, придерживая платье и прижав смоченный слюной палец к порванному чулку, подняла на него глаза и по-настоящему разглядела его. Красивое лицо, лет пятнадцать или шестнадцать, вид как у побитого пса, и тогда она сказала, что все это не имеет значения, все это ерунда. И сама донесла чемодан до купе.

В середине коридора у открытого окна стояла женщина, Жоржетта Тома, и длинноносый мужчина, Кабур. Женщина, чтобы пропустить ее, слегка втянула зад, взглянула на нее, и глаза ее. Бог знает почему, она никогда не забудет (может быть, потому, что та умерла); она смотрела как человек, который ее, Бэмби, знает, глаза эти словно говорили: «А вот и она».

В купе была особая атмосфера, было душно и жарко. Нижнюю полку справа занимала женщина, нижнюю слева — мужчина.

Бэмби легла на свою полку, думая о маме, о своих трех платьях, которые неплохо было бы достать из чемодана и повесить на плечики, о разорванном чулке. Она под одеялом стянула с себя чулки, а затем, поворачиваясь с боку на бок, и платье. «Не могу же я спать одетой, интересно, как поступают другие?»

36