Рене Кабур не слышал, как дверь в туалет за его спиной отворилась. И вот, когда он стоял в расстегнутом пальто, склонившись над грязной, в трещинах, раковиной, перед открытым краном, смачивая волосы и лоб холодной водой, забрызгивая пиджак, ему всадили пулю из револьвера чуть ниже затылка. Он не услышал выстрела, не увидел вспышки, не заметил даже, что кто-то появился в пустом туалете. Перерыв закончился уже около четверти часа назад.
Сперва он упал вперед к висевшему над умывальником зеркалу, не понимая, почему он движется навстречу собственному изображению, не испытывая боли, все еще думая о том, что он скажет завтра. Но вдруг он сделал странный поворот и повалился на раковину, галстук его оказался в воде, которая продолжала течь из крана. Он думал, как он скажет им всем, да, всем, что, когда она высунулась из окна, он и сделал это, нет, он не прижал ее. Он не допустил ни одного из тех жестов, которые ему, вероятно, следовало сделать; его затопила безумная надежда (он уронил голову в раковину и стоял уже на коленях на выложенном плиткой полу в туалете), и он положил руку ей на плечо, да, на плечо, потому что только она, она одна могла его понять, и Богу известно, что она поняла (голова его уже погрузилась в воду). Она резко повернулась, дернула плечом, как боксер, который заметил «окно» в защите, может быть, хотела посмеяться над ним, но, увидев его лицо, должно быть, поняла, что это гораздо серьезнее, должно быть, прочла в его глазах что-то совершенно нестерпимое. Она разозлилась и закричала.
Он медленно соскользнул на пол, с мокрым лицом и закрытыми глазами, все еще думая: да, моя рука опустилась на ее плечо, вот так, и по-прежнему не понимая, что же такое было написано на его лице, чего она не смогла вынести, но раньше, чем он нашел ответ, он уже лежал ничком на выложенном плиткой полу, он был мертв.
Жоржетта Тома улыбалась фотографу пленительной спокойной улыбкой. В этот день она надела не то белый жакет, не то пальто с белым меховым воротником, и волосы, обрамлявшие ее лицо, на котором выделялись ее светлые глаза, казались еще прекраснее и еще темнее. Она, должно быть, любила свои волосы, холила их, подолгу расчесывала, пробовала разные прически. Вероятно, ей нравилось все, что подчеркивало их красоту, и, видимо, поэтому в ее гардеробе преобладал белый цвет.
Человек в майке и пижамных брюках, Антуан Пьер Эмиль Грацциано, которого все звали просто Грацци, подумал, что шеф его, наверное, прав. Такую красивую девушку могли убить только из ревности, и преступник, возможно, уже льет слезы в полицейском участке своего квартала.
Он спрятал маленькую фотографию в красный сафьяновый бумажник, полученный в подарок на Рождество три года назад, и посидел так немного перед окном, облокотившись о стол и подперев ладонями подбородок. Прежде чем поставить кофе на плиту, — он мог дотянуться до нее даже не вставая со своего табурета, — он раздвинул цветастые занавески и взглянул на скучный, сумеречный день, в котором не было ничего воскресного, на серенькое небо, которое, казалось, никак не могло решить, хмуриться ли ему и дальше.
За окном чахлая трава небольшого участка перед домом, который принято называть «зеленой лужайкой», впервые в этом году ночью покрылась инеем. А потому Грацци, собиравшийся пойти с сыном после обеда в Венсеннский зоопарк, теперь не так уже жалел, что не сможет этого сделать. Он постарается вернуться домой к обеду, возможно, воспользуется служебной машиной и немного побудет с Дино, пока мать не уложит его спать. Так что мальчик останется доволен.
На газовой плите засвистел итальянский кофейник. Грацци протянул руку и выключил газ. Затем, не вставая, взял кофейник и наполнил одну из двух стоявших перед ним чашек. Аромат горячего кофе ударил ему в нос.
Он пил кофе без сахара и думал о своем вчерашнем отчете, о квартире на улице Дюперре, небольшой, хорошо обставленной, сверкающей чистотой, с тем налетом слащавости, какой встречается в квартирах одиноких женщин, думал и о вдохновенных советах своего шефа, Таркена. Во-первых, влезть в шкуру самой красотки, узнать ее лучше, чем она сама себя знала, стать ее двойником и так далее, и тому подобное. Понять ее нутром, если ты усекаешь, что я хочу сказать.
Все это прекрасно усекли. Один из инспекторов, Малле, так ясно представил себе Грацци в шкуре и платьях Жоржетты Тома, что даже прощаясь никак не мог унять смеха. Уже стоя в коридоре, примерно в половине девятого, он сказал ему: «Чао, куколка! — и пожелал ему получше провести время со своими мальчиками.
Видимо, само собой разумелось, что мужчин в ее жизни было немало. Сам Грацци в кабинете шефа невольно навел их на мысль, что любовников она меняла так же часто, как и белье.
А белья у нее было много, и очень хорошего, содержалось оно в идеальном порядке и было помечено с изнанки маленькой красной буковкой «Ж». Такими метками пользуются обычно в пансионах, эту буковку можно было увидеть повсюду: на комбинациях, трусиках, бюстгальтерах, даже на носовых платках. Целых два ящика, доверху набитых бельем. Белье было таким тонким и приятным на ощупь, что Грацци стало не по себе. И на всех вещах с изнанки пришита маленькая красная буковка.
В семь часов вечера в присутствии шефа и своих коллег Грацци недостаточно ясно выразил свою мысль. Или, вернее, пытаясь хоть что-нибудь выудить из своего красного блокнота, он высказал предположение, которое ему самому даже не принадлежало. Там, на улице Дюперре, роясь в шкафах и ящиках, Габер, молодой блондин, работавший вместе с ним, сказал, видимо потому, что девица была очень хороша собой и на него как-то подействовали все эти буковки и нижние юбки: «Уж она-то наверняка не скучала».